Папярэдні запіс | Наступны запіс
24.04.08 Янов Полесский
Вне зависимости от того, собираемся ли мы строить будущее на руинах, или же предпочитаем использовать эти руины в качестве строительных блоков, – руины должны быть в наличии.
----------------------
{C сокращениями. Полный текст см. Государство стагнации }
В настоящей статье демонстрируется, что существует логическая путаница в обычных формулировках «интенсивности» государства, а именно, что отсутствует разумное соглашение по поводу силы проявляемых государством свойств (в частности это касается устойчивости, эффективности и функциональности) в отличие, например, от соглашения по поводу количеств (например, показателей роста или ресурсов, которые могут быть задействованы для решения той или иной проблемы). Предлагается способ навести некоторый порядок. Последний подразумевает, что постсоветские государства (и Беларусь par excellence) могут вполне успешно описываться как «слабые». Такое предложение находится в полемическом напряжении с тезисом, выдвинутым недавно Алексеем Пикуликом [1], хотя значимость самой проблематики, на мой взгляд, многократно превосходит значимость этого локального напряжения, возникшего мимоходом на пересечении трех каскадов знания о политике – политэкономии, сравнительной политологии и страноведения (area studies).
В Беларуси утверждения по поводу «сильного государства» являются общим местом многих политических анализов или, скажем, выступлений политиков и государственных чиновников. «Сильным» государством не так давно оправдывали факты и обстоятельства присвоения им «специфических функций» «слабого» рынка и «слабого» гражданского общества. Достаточно просмотреть авторефераты политологических диссертаций второй половины 1990-х – начала 2000-х, и мы убедимся в следующем: поскольку в стране пока не сложилось сильного гражданского общества, то государству надлежит взять на себя его роль. О том, что эту роль применительно к производству коллективных благ государство исполняло из рук вон плохо, как правило, ничего не сообщалось, хотя сущность «белорусского пути» разъяснялась как раз через разумную необходимость замещения государством – нет, не просто каких-то «недостаточно развитых» сегментов социального мира, иных принципов коллективного взаимодействия (если иметь в виду рынок и гражданское общество). Беларусь – это сильное государство, настаивает Н. Чергинец, и это в принципе должно означать, что сильное государство в Беларуси в настоящий момент в основном построено. Когда независимый идеолог Ю. Шевцов в 1996 г. говорил об «эффективной диктатуре», то он говорил примерно о том же, о чем в 2008 г. Чергинец: двенадцать лет назад «сильное» государство уже было в основном построено, и так – на протяжении всех этих двенадцати лет.
Что предлагает А. Пикулик? Он предлагает в контексте авторитарного режима именовать силой то, что в демократическом контексте считалось бы слабостью и наоборот. В принципе можно поступать и так, но проблема, собственно, в том состоит, что подобная игра с именами не вооружает нас дополнительными концептуальными возможностями, хотя умножает сущности. Я хочу сказать, что в ряде случаев использование двух или трех мифов вместо одного не решает старых исследовательских проблем и не ставит новых. Допустим, вместо одной системы координат, в которой белое называется белым, а черное – черным, мы будем использовать две независимые друг от друга системы, причем во второй произведем перестановку имен. Что произойдет? Мы получим дополнительное самодостаточное объяснение типа: Беларусь не может перейти к демократии потому, что там все поставлено с ног на голову, и все поставлено там с ног на голову потому, что Беларусь не может перейти к демократии. Между тем, я полагаю, утверждение «сила демократического государства и сила авторитарного государства диаметрально противоположны» равноценны утверждению, что существуют сильные или слабые демократические бюрократии – в противовес сильным/слабым авторитарным бюрократиям, или что существуют либеральные корпорации, которые следует отличать от анархистских или коммунистических. Наконец, я усматриваю серьезное противоречие в самой характеристике сильного авторитарного государства как такого государства, которое «контролируется режимом и используется им как аппаратный ресурс». Здесь в принципе утверждается, что сила авторитарного государства производна от его слабости, т.е. что оно находится в полной зависимости от аппаратчиков, использующих его как средство для достижения своих целей.
---------------
«Сильное авторитарное государство» – это своего рода остаточная категория, т.е. категория, символизирующая слабую разрешающую способность типовых подходов, мобилизованных для объяснения постсоветских трансформаций, хотя и она немного добавляет к констатации того более или менее очевидного факта, что Беларусь, Россия и др. постсоветские республики находятся по ту сторону общепринятых представлений о «переходах к демократии», фазовые состояния которых квалифицируются либо как «демократии с прилагательными» (Collier and Levitsky, 1997), либо как «автократии с дополнительными определяющими словами». К этому остается добавить, что в реальности не существует никаких демократий без прилагательных – разве что в нормативной теории Дж. Ролза. Так же, как не существует идеальных авторитарных режимов, по отношению к которым можно было бы фиксировать отклонения. Скорее, напротив, реально существующие авторитарные режимы составляют серию «отклонений», каждому из которых присущи общие или пересекающиеся характеристики. Одна из этих характеристик – слабость государственных институтов. Преимущество «мягких» постсоветских авторитарных режимов, замечает один социолог в своем Lj, в том состоит, что можно быть сторонником или противником режима, не прилагая к тому ровным счетом никаких усилий. Я полагаю, что такая «индифферентность» масс может служить дополнительным стимулом к тому, чтобы иной раз в целях упрощения рассматривать государство по аналогии со средством массовой коммуникации – как систему каналов без циркулирующей по ней жидкости, т.е. как нечто, что собственным содержанием не обладает и заимствует его из формы, т.е. из «свойств» политического режима [3].
Подобный взгляд, я полагаю, вполне может сочетаться с положением, которое в контексте проблематики «государство в процессе перехода» выдвинули Хуан Линц и Альфред Степан: «Нет государства – нет демократии» (Linz and Stepan, 1996, ch.2). В этой связи становится все более популярным описание Беларуси, России и других постсоветских стран как «слабых государств» (см. McFaul, 1998, Solnick, 1999, Stoner-Weiss, 1999), которым присущи две определяющие характеристики:
Монополия на принуждение
1. В слабых государствах существенно ограничены возможности государства по применению «силовых» методов принуждения (administrative capacity). Иначе говоря, монополия на легитимное насилие со стороны централизованного государства подорвана конкуренцией со стороны других игроков – собственно представителей «режима», корпораций вроде Газпрома, зарубежных государств и международных организаций, структур гражданского общества и политической оппозиции. Несложно увидеть, что часть игроков притязает на право выступать от имени «государства» или рассматривает такое право как потенциально возможное.
Мы можем согласиться с тем, что правящая группировка, выступающая от имени белорусского государства, до сих пор довольно успешно решала задачу ослабления политической оппозиции и гражданского общества, но окончательное уничтожение последних – цель, находящаяся, по всей видимости, за пределами возможностей системы – хотя бы потому, что «оппозиция» является своеобразным алиби политического режима. Важно отметить, что в подобной перспективе «сила» – в отличие от «насилия» – трактуется как легитимное насилие. Или иначе: для того, чтобы насилие преобразовалось в силу, оно должно быть легитимным. В данном отношении сила нынешнего государства заметным образом ограничена: например, случаи Милошевича или Хусейна символичны и показательны в смысле ограничений, налагаемых современностью на неоправданное расширение поля «легитимного» насилия. Если же трактовать «насилие» в расширительном смысле, то ограниченность administrative capacity постсоветских государств может рассматриваться в качестве их фирменного лейбла. Если, к примеру, советское государство располагало широкими возможностями для того, чтобы вынудить граждан «покупать советское» (в связи с чем З. Бауман говорит о нем как о «диктатуре потребностей»), то возможности постсоветских государств по урезанию потребительских свобод граждан сильно ограничены, что, в свою очередь, становится фоновым обстоятельством, бросающим вызов социально-политической стабильности.
Однако если мы говорим об ограничениях, налагаемых современными обстоятельствами на реализацию легитимного насилия со стороны государства, то не возникнет ли необходимость квалифицировать современные европейские демократии как слабые – по тем же причинам, по которым это делается в отношении авторитарных режимов? Полагаю, что нет. Дело в том, что развитые демократические государства «сознательно» ограничивают сферы применения administrative capacity, и по этой самой причине преуспевают там, где успех новых авторитарных режимов представляется сомнительным. Например: руководство Беларуси тратит большие средства на поддержание «информационной блокады», вкладывая средства в гонку, в которой невозможно победить, и тем самым изымает ресурсы из тех сфер их возможного приложения, где монополия легитимного насилия теоретически достижима.
Ограничения, налагаемые на «силовую» монополию государства, связаны с двумя неустранимыми условиями, в которых осуществляются современные трансформации. Первое условие касается дефицита ресурсов, который может также усиливаться или ослабляться в связи с сокращением/возрастанием числа «спонсорских» каналов, от совокупной мощности которых зависит устойчивость системы. Второе касается ограниченной информации, причем горизонты этих ограничений во многом задаются правящим классом. Зависимость здесь прямая: чем выше неопределенность, тем более количество ресурсов должно быть задействовано с целью ее снижения. Моя позиция состоит в том, «лицензия» информационной монополии, которой может располагать государство, не означает, что сам монополист не мочит руки в холодной воде неопределенности, и более того: фактически он сужает свои информационные горизонты, тем самым ставя себя перед необходимостью упреждающих реакций в отношении всех возможных типов угроз (в т.ч. затрагивающих саму информационную монополию). Эта перманентная профилактика угроз по сути дела равнозначная распылению дефицитных ресурсов, которые позволили бы поддерживать монополию в других областях.
К примеру: располагает ли белорусской государство полноценной монополией в отношении сбора налогов? Думаю, что нет. Сегодня сбором (косвенных) налогов и другими поборами, помимо налоговых органов, в Беларуси занимаются едва ли не все игроки административного и собственно экономического рынка – от санэпидемстанций до средних школ. Следует подчеркнуть, что само правительство вносит существенный вклад в подрыв налоговой монополии: налоговый режим в стране чрезвычайно неоднородный, поскольку чиновники наделены правом формирования «льготных» реестров, т.е. фактически спекулируют на разнице курсов между налоговыми режимами. Все это суть один из симптомов слабого государства.
Сила закона
2. В постсоветских государствах отсутствует верховенство права (rule of law). Короче, именно отсутствие «силы закона» позволяет маркировать постсоветские государства как «слабые». Данный феномен, во многом отличающий постсоветские страны от стран Восточной Европы, означает главенство принципа волюнтаристского решения или произвола (arbitrary rule), причем корреляция между двумя указанными принципами чаще всего характеризуется не только как оппозиционная, но и как замещающая. Другими словами, если государство не настолько сильное (или зрелое), чтобы обеспечить rule of law, оно, если так можно выразиться, черпает свою силу из arbitrary rule. На языке неоинституциональных теорий (см. North, 1990) понятие «верховенство права» равнозначно преобладанию формальных институтов, т.е. когда основные агенты политического процесса следуют универсальным нормам и правилам, в то время как дефицит rule of law равнозначен преобладанию неформальных институтов, основанных на партикуляристских нормах и правилах. По этой причине в различных работах, описывающих слабые государства, мы чаще всего сталкиваемся с анализом явлений типа «олигархия», «феодализм» (Solnick, 1999: 805-12), «касикизм» (Matsuzato, 1999) и т.д., или применительно непосредственно к государству – «шантажистское государство» (Darden, 2001).
Для более адекватного понимания феномена замещения неформальными институтами формальных, опять же, можно оттолкнуться от условия фундаментальной неопределенности. Что такое институты? Это нормы и правила, структурирующие пространство взаимодействия между игроками, тем самым снижая уровень неопределенности во взаимных ожиданиях. Там, где государство недостаточно сильно для того, чтобы снизить неопределенность до уровня всеобщих норм и правил (до уровня закона, действующего с регулярностью и неотвратимостью силы притяжения), оно снижает эту неопределенность лишь до уровня партикулярных (или локальных) норм. В итоге государство (его «устойчивость») становится неоднородной: граждане ждут новых неожиданностей от правительства, правительство не склонно доверять населению и т.д. В конечном итоге область доверия сужается до узкого круга «друзей». Так, например, в случае правящей группировки выстраивается определенная иерархия друзей президента, друзей друзей президента, друзей учителей президента, друзей спортивных занятий президента, друзей сыновей президента, и т.д., образующих своего рода систему концентрических кругов, окруженных с «внешней стороны» буферной зоной «лояльных». Это довольно устойчивая система связей, хотя силу этих связей не следует выдавать за силу государства, даже если мы принимаем его «встроенность» (embeddedness) в общество как неотъемлемую характеристику.
Подобное понимание «силы» государства позволяет, помимо прочего, оценить его функциональность. Там, где правительство не подотчетно парламенту, основные решения принимаются не выбранными представителями различных групп граждан, но в узком кругу лиц, контролирующих правительство «с другой стороны». Здесь ограниченная функциональность правительства или нефункциональность парламента являются не их собственными значениями, но производны от дисфункциональности аппарата президента [4]. Когда политические партии не реализуют функцию политической коммуникации между элитами и массами, эта функция выпадает на долю «политических машин», основанных на массовом клиентелизме. В наиболее простом варианте данную зависимость можно охарактеризовать следующим образом: если какая-либо услуга не может быть оказана каким-либо сложно организованным государственным институтом, ее реализация «перепоручается» более простому социальному агрегату, который по известным причинам будет реализовывать ее менее эффективно и, как правило, менее качественно.
Хочу обратить особое внимание на то обстоятельство, что вышеописываемый подход не столько играет в «диалектику» сил, противопоставляя силу rule of law (на языке А. Пикулика, сильное демократическое государство) силе arbitrary rule (сильному авторитарному государству), сколько рассматривая их как позитивные корреляты друг друга, хотя и находящиеся не на различных полюсах фундаментальной неопределенности. Это в частности означает, что демократическое государство, базирующееся на принципах «верховенства права», вовсе не свободно от воздействия «волюнтаристского решения», но 1) комбинация формальных и неформальных норм здесь вовсе не та, что при авторитарном режиме; 2) зазор между формальными и неформальными нормами не насколько велик, чтобы генерировать значимые издержки, связанные с рассогласованием институтов (см., например, Олейник, 1998; Хлопин, 1994).
Уместно подкрепить эти, быть может, несколько абстрактные рассуждения по поводу «государства» примерами из жизни конкретных государственных учреждений. Если проследить историю перемещения В. Шеймана, то несложно заметить, что: а) сам он собственно и является государственным институтом, носящим свою функцию (охраны тела президента), что называется, в портфеле; б) государственная структура понижается или повышается в статусе в зависимости от того, возглавляется она В. Шейманом или кем-то другим. Когда Шейман покидает Прокуратуру – это сигнал о сужении сферы деятельности этого учреждения. Далее Прокуратуру возглавляет П. Миклашевич, человек хоть и малозаметный, но «достаточно серьезный». Знаком явного заката былого могущества этого ведомства становится назначение его главой Г. Василевича, бывшего главы Конституционного суда. Далее происходит следующее. Миклашевич, заменив Василевича в кресле главы Конституционного суда, неожиданно провозглашает, что теперь одна из основных задач КС будет состоять в контроле за исполнением должностными лицами законодательства. Что это означает? Что в результате рокировки тел функционеров произошла своеобразная рокировка функций учреждений. Конституционный суд, получив тело Миклашевича, отобрал у Прокуратуры одну из ее осевых функций, состоящих в контроле над властвующими. В то время как Прокуратура теперь должна заниматься проверкой законов на соответствие Конституции. В условиях главенства arbitrary rule это равнозначно превращению этого ведомства в какой-то аппендикс государства, где юристы предпенсионного возраста могут оттачивать свои профессиональные навыки и умения.
Почему я считаю, что подобные перемещения и рокировки являются признаком слабого государства? Потому что государственные институты, понимаемые как совокупность организаций (организационных схем и норм их функционирования) не успевают отстояться в качестве более или менее устойчивых и подпадают под прямое воздействие arbitrary rule. Это открывает широкие возможности для коррупции, понимаемой в данном случае как торговля «пасадами». С другой стороны, когда стимулов для эффективной деятельности бюрократии немного, торговля должностями (с небольшим должностным бизнесом в придачу) становится по сути дела безальтернативным источником вертикальной мобильности в слабом государстве. В дополнение к этому следует сказать, что функциональная неразбериха, связанная с пересмотром функций тех или иных ведомств под задачи текущего момента, ведет к рассогласованию институтов и законодательных норм. А это, в свою очередь, – катализатор ослабления государства в части монополии на легитимное насилие. Дело в том, что в ситуации, когда чиновники в формальной части своей деятельности вынуждены опираться на несколько противоречащих друг другу нормативов, они зачастую не наводят справки по данному поводу в вышестоящих инстанциях, а выбирают между нормативами (особенно, когда этот выбор дополнительно кем-то или чем-то мотивирован). Или вообще не делают выбора, фактически саботируя исполнение определенных распоряжений или решений (достаточно вспомнить несколько президентских директив, эффекты от которых – как рябь по воде. В частности, это касается декрета об энергосбережении). Короче, противоречия в законодательстве ведут к увеличению власти на местах, т.е. к ее утечке из центрального аппарата, монополия которого в части отправления законодательных и исполнительных функций оказывается в течение времени подорвана со стороны нижестоящих инстанций.
Государство с прилагательными
Какими преимуществами вооружают нас эти, быт может, несколько спекулятивные рассуждения? Принципиальных преимуществ, возможно, они не содержат, однако, мне кажется, их польза состоит в том, что они несколько структурируют игру воображаемого в области, отданной на откуп прогнозам и предсказаниям. В частности, в отличие от Алексея Пикулика, я не вижу предпосылок для перехода Беларуси в фазовое состояние «государство развития» (типа Южной Кореи или чего-то в этом роде). Это был бы, в общем, неплохой вариант, но наиболее существенный его недостаток связан с прекраснодушием его активистов. Власть вполне может «выбрать» такой вариант, но это будет выбор, совершенный в типовом регистре: с «социальным государством» что-то не получилось, давайте мы вам построим «государство-корпорацию»; с «государством-корпорацией» возникли какие-то неясности, давайте мы вам построим «государство развития» [5]. Мы просто обязаны предположить, что с «государством развития» получится то же самое, что и с прочими «государствами с прилагательными». Так следовало бы предположить не потому, что нынешние правители не желают ставить Беларусь на рельсы «развития» (скорее, наоборот), но именно на том основании, которое Алексей проводит в качестве контрабанды. «Сильное» государство – это довольно смелое заявление, требующее куда более надежных аргументов, нежели те, которыми исполнено предвосхищение наступления эпохи developmental state.
Итак, государственная стратегия, «меню» которой составляется из таких опций как а) «законность и производительность», б) приоритет экономического роста над политической реформой (т.е. последняя так или иначе предполагается), в) альянс между трудом и держателями капитала – государством, рабочей силой и корпорациями, г) особый акцент на иностранных технологических трансфертах и пр. (подробней см. Onis, 1991; Woo-Cumings, 1999), предполагает пересмотр того, что у нас дома называется «социальным контрактом», попросту говоря, пересмотр общественного договора, а выражаясь точнее – формирование нового пакта элит по поводу такой стратегии. Структура данного договора определяется соотношением сил, т.е. сил авторитарного государства, с одной стороны, и сил новой олигархии – с другой. Почему реализация подобного соглашения (предположим, оно уже достигнуто) представляется сомнительной, маловероятной и т.д.? Или иначе: почему стороны, вступившие в соглашение, через некоторое время начнут прилагать усилия к его пересмотру в соответствии с «фактическим» положением дел?
С точки зрения олигархов понятно почему: именно потому, что белорусское государство является слабым. Слабое государство, напомню, испытывает проблемы с законностью и, что с позиций бизнеса особенно важно, с предсказуемостью или определенностью ожиданий, которая здесь подменяется субститутом под названием «стабильность». Эти институциональные провалы» дополняются серией отягчающих обстоятельств – начиная с невысокого качества бюрократии (чего не, скажешь, например, о современном Китае), достаточно высокого уровня коррупции, неадекватной системы образования [6] и заканчивая низкой доходностью бизнеса в Беларуси в целом (в частности в связи с неоднородностью и низким качеством налоговой системы).
Сказанное не означает, что в Беларуси нельзя делать бизнес. Делать его здесь можно – также, как, скажем, и в России. Но вкладывать средства сюда не следует. По периметру достаточно много государств, куда вкладывать их предпочтительней. Это к вопросу о притоке капиталов, инвестиций и зарубежных технологических трансфертов, без которых «государство развития» лишается своего нерва – развития.
-------------
Элементы «новой экономической политики», явленные нам в виде решений об отмене особого права государства, известного под именем «золотой акции», о поэтапном снятии моратория на движение акций акционированных предприятий, конечно, стимулируют инвесторов, но, как отмечают экономисты, то будут инвесторы определенного типа [7]. Они заинтересованы не столько в развитии, сколько в отсутствии конкуренции. В обмен на это они готовы нести на себе груз определенных социальных повинностей (показатели роста зарплат, занятости, отчисления в различного рода фонды «национального развития», финансирование «дворцов» и пр.). При этом слабое государство располагает ограниченным набором средств принуждения к развитию и практически не располагает соответствующими стимулами. Таким образом, возможен минималистский пакт бизнеса и власти, своего рода tacit agreement about stagnation (молчаливое соглашение по поводу стагнации). Подлинным содержанием такого соглашения будет лицемерная подмена имен: экстенсивный рост или стагнация будут называться «развитием».
С точки зрения государства: пока неясно, с кем договариваться. Проблема, в сущности, в том, что власть, похожу, уже сидит за столом переговоров, но вторая переговорная сторона сильно запаздывает. Белорусский бизнес так и не вырастил олигархов. В прессе некоторых богатых людей именуют иногда «олигархами», хотя по региональным меркам эти люди должны проходить по графе «средний бизнес» (т.е. денег на приобретение предприятий нет, равно как и опыта «менеджмента развития»), не говоря уже о политическом влиянии этих граждан (коннотация, обычно предполагаемая словом «олигарх»). Почему в Беларуси нет олигархов? Хороший вопрос, потребовавший бы куда более обстоятельного объяснения, чем я могу себе здесь позволить. В качестве предварительного ответа на этот вопрос можно ограничиться анекдотом о том, что в Беларуси в течение года картошку выкапывают дважды. Второй раз – чтобы доесть то, что пришлось закопать обратно в первый раз. Не успели софтверные компании, обосновавшиеся в ПВТ, нарастить активы – как им уже повышают арендную плату. Не успел, скажем, Юрий Чиж получить внушительный по местным меркам доход – ему тут же навязывают строительство ледового дворца. И суть даже не в том, что Юрий Чиж не сможет заработать на строительстве ледового дворца, но в том, что в Беларуси средства не капитализируются. В итоге возникает такая цепочка: нет условий для накопления – не созидаются капиталы – не наступает условий для будущего. На языке институционального подхода мы можем говорить о высоких общих издержках ведения бизнеса, значимой частью которых являются трансакционные издержки. Последние – опять-таки – вынуждают нас обратить внимание на основный источник их генерирования. Это не «социальная политика», как принято считать, но именно слабое и неэффективное государство. Так, например, экзотическая попытка белорусского руководства загнать мелкий и средний бизнес в рамки «семейных корпораций» – это вовсе не фактор роста, это еще один заградитель, продуцирующий издержки.
Наконец, еще один важный момент, превращающий потенциальный пакт элит в зыбкую майю-иллюзию, связан со стимулами к риску. В Беларуси нулевая склонность к риску, и это касается отнюдь не только партийной оппозиции. В данном отношении белорусские бизнесмены или представители центрального аппарата власти ничем не отличаются друг от друга. Отсутствие склонности к риску в непосредственном смысле связано с определенным соотношением возможных выгод и потерь, но, вместе с тем, отсутствие этой склонности является обратной стороной дефицита социального капитала, или, если угодно, слабой динамики движения социальных капиталов, их низкой ликвидности и конвертируемости, невысокого уровня взаимного доверия и пр. Можно считать большим достижением, что в какой-то момент люди стали доверять свои средства, помимо родственников и друзей, еще и банкам, но для того, чтобы страховать ими чьи-то риски или цементировать чье-то развитие – нужно пройти, по всей видимости, немалый путь. В принципе то же самое касается власти: сегодня ей крайне необходимо поставить на возможный выигрыш олигархов, но может ли она им довериться? Не может – следовательно, необходимо иметь «страховочный полис» в виде предыдущего контракта с населением. Если же не реструктурировать этот «предыдущий» контракт, то олигархи не станут вступать в новый, или же будут держать свою «фигу в кармане». Это означает, что они будут стремиться по возможность быстрее изъять средства или убрать их подальше с глаз (что в принципе всегда происходит в странах с высокой степенью риска вложений). Государство располагает ограниченным набором средств принуждения к соглашению, причем применение принуждения в данном отношении генерирует издержи применения принуждения, т.е. дополнительно ослабляет государство.
Наиболее вероятным сценарием развития ситуации, мне кажется, может стать «промежуточный» общественный договор, т.е. широкая компромиссная конвенция по поводу стагнации. Это означает, что и «олигархам» что-то предложат, и социальную поддержку какую-то оставят, вернее сказать, будут социальную поддержку постепенно переводить на баланс новых бизнес-групп. А если так, то нужно будет бизнес-группы как-то контролировать. В ситуации дефицита «верховенства закона» этот контроль нельзя отдать на откуп нанимателей и наемных работников (при посредничестве судебных инстанций), т.е. доверить «гражданского договору», посему нужны специальные контрольные органы. Далее все будет происходить по строгой схеме: если бюрократа поставить на финансовый поток, то поток этот уйдет в песок. Очень показательно, например, что годовой объем «адресных» социальных льгот «съели» на местах всего за три месяца. Теперь для компенсации дыр в местных бюджетах нужно проводить субботники, взвинчивать арендную плату предпринимателям и одновременно атаковать центр, лоббируя увеличение квот.
Слабое государство в чем-то подобно карточному домику: выдерни пикового короля – все повалится. Оно не может опереться просто на себя (в т.ч. свою силовую составляющую) и олигархов, оно так или иначе будет оглядываться на «широкую электоральную поддержку» и продолжать изнуряющую торговлю с Россией. Сам переход к «развитию», скорее всего, будет осуществляться в колебательном режиме, отражающем состояния политической и экономической конъюнктур (шаг в сторону «либерализации» – реверс в сторону «социального государства»). Теоретически такие «трансформации» могут продолжаться значительно дольше тех, что предполагаются в «государстве развития». Я не берусь утверждать, что вариант с развитием в принципе невозможен, я лишь хочу сказать, что, во-первых, предпосылок для развития сегодня критически мало; и, во-вторых, переход у развитию возможен на путях укрепления государства, а не увеличения страховок для людей, государственным бизнесом промышляющих.
Чтобы закончить: «мораторий» и взрыв
Мне в принципе глубоко понятен пафос А. Пикулика, когда он, использую метафору Дэвида Старка и Ласло Бруста «будущее строится не на руинах прошлого, а из руин прошлого», делает акцент на «эволюционной» реконфигурации или ре-адаптации старых институтов под новые проекты и новые задачи (в противовес «революционной» замене старых институтов новыми). Мне, однако, в связи с этим в голову не приходит ничего, кроме слов одного киногероя, заметившего мимоходом, что в море метафор много мин – легко утонуть. Можно указать, по меньшей мере, на две такие мины.
Во-первых, применительно к перспективам «государства развития» акцент на «эволюции» должен означать в любом случае что-то вроде отсутствия системной реформы. Иными словами, всякая реформа слабого государства силами слабого государства от имени слабого государства означает не более и не менее как рекомбинацию старых, исходных факторов стагнации. Мы можем комбинировать эти факторы по своему усмотрению, но при любой возможной их комбинации «культурная парадигма» или «национальная идентичность» остается в принципе неизменной. То, что обычно принимается за «развитие», является не более чем перегруппировкой факторов, лежащих в основе базовой мозаики. Это один из основных выводов теории «creating destruction» (творческого разрушения), которую последователи замечательного экономиста Йозефа Шумпетера разработали применительно к экономическому развитию на основе схемы, которую сам Шумпетер применял к науке и технологиям. Смысл в том, что для созидания чего-то нового необходимы факторы «разрушения», которые в пределах конкретной культурной парадигмы, как правило, отсутствуют. Один из возможных выходов – внешняя интервенция; подобным образом нередко разъяснялись феномены развития в государствах с соответствующими прилагательными (в Японии, Южной Корее, а также, например, в Чили). Под «интервенцией», по всей видимости, нет необходимости всякий раз понимать военную интервенцию, однако, если иметь в виду, скажем, Чили, то долговременное присутствие в этой стране американских корпораций, а также экономистов Чикагской школы в качестве советников Пиночета (Valdes, 1995; Sznajder, 1996), – это такие факторы, которые все же имели вес и были автономны по отношению к местной «идентичности».
2) Мне кажется, нужно постоянно удерживать в голове одно из ключевых существительных приведенной метафоры – руины. Я хочу сказать, что вне зависимости от того, собираемся ли мы строить будущее на руинах, или же предпочитаем использовать эти руины в качестве строительных блоков, – руины должны быть в наличии. Они должны присутствовать теоретически: применительно к чрезвычайно ригидной политической системе, каковой является белорусская, прогнозировать фазу развития имеет смысл лишь после того, как мы вообразили точку распада «правил застоя». Вообще говоря, следовало бы набраться мужества и посмотреть на «кризис» с различных сторон, по возможности абстрагируясь одновременно от нашей боли и наших страхов. С позиции ряда современных теоретиков экономического развития, кризис – это необходимое фазовое условие развития, это устранение различного рода асимметрий, накопившихся за период роста (а рост никогда не бывает однородным). С точки зрения политики и морали – это расплата за вето или, если угодно, мораторий, который был наложен на развитие в 1994 г. Я примыкаю к той группе людей, которые не мобилизуются установкой, в соответствии с которой такой «мораторий» был бесплатным даром богов достойному во всех отношениях народу. Руины присутствовали исторически: практически все «государства развития» в преддверие периода инновационного роста пережили системный кризис (или войну, включая гражданские войны) различной интенсивности, глубины и продолжительности. В ходе этих кризисов были устранены «факторы сдерживания», или же их воздействие было минимизировано. Словом, всякое развитие – если воспользоваться, скажем, моделью Ю. Лотмана, используемую им в случае анализа культуры – помимо эволюционных моментов, содержит момент взрыва.
Итоговое резюме я предпочел бы сформулировать так: если в Беларуси действительно имеются силы, мыслящие в категориях развития, они должны уметь мыслить в категориях распада, полураспада и пр. В общем, без распада нельзя. Опыт некоторых компьютерных игр учит нас простому правилу: успех на новом уровне игры обеспечивается отказом от методов, которым мы обязаны успехам на предыдущих уровнях.
Вне зависимости от того, собираемся ли мы строить будущее на руинах, или же предпочитаем использовать эти руины в качестве строительных блоков, – руины должны быть в наличии.
----------------------
{C сокращениями. Полный текст см. Государство стагнации }
В настоящей статье демонстрируется, что существует логическая путаница в обычных формулировках «интенсивности» государства, а именно, что отсутствует разумное соглашение по поводу силы проявляемых государством свойств (в частности это касается устойчивости, эффективности и функциональности) в отличие, например, от соглашения по поводу количеств (например, показателей роста или ресурсов, которые могут быть задействованы для решения той или иной проблемы). Предлагается способ навести некоторый порядок. Последний подразумевает, что постсоветские государства (и Беларусь par excellence) могут вполне успешно описываться как «слабые». Такое предложение находится в полемическом напряжении с тезисом, выдвинутым недавно Алексеем Пикуликом [1], хотя значимость самой проблематики, на мой взгляд, многократно превосходит значимость этого локального напряжения, возникшего мимоходом на пересечении трех каскадов знания о политике – политэкономии, сравнительной политологии и страноведения (area studies).
В Беларуси утверждения по поводу «сильного государства» являются общим местом многих политических анализов или, скажем, выступлений политиков и государственных чиновников. «Сильным» государством не так давно оправдывали факты и обстоятельства присвоения им «специфических функций» «слабого» рынка и «слабого» гражданского общества. Достаточно просмотреть авторефераты политологических диссертаций второй половины 1990-х – начала 2000-х, и мы убедимся в следующем: поскольку в стране пока не сложилось сильного гражданского общества, то государству надлежит взять на себя его роль. О том, что эту роль применительно к производству коллективных благ государство исполняло из рук вон плохо, как правило, ничего не сообщалось, хотя сущность «белорусского пути» разъяснялась как раз через разумную необходимость замещения государством – нет, не просто каких-то «недостаточно развитых» сегментов социального мира, иных принципов коллективного взаимодействия (если иметь в виду рынок и гражданское общество). Беларусь – это сильное государство, настаивает Н. Чергинец, и это в принципе должно означать, что сильное государство в Беларуси в настоящий момент в основном построено. Когда независимый идеолог Ю. Шевцов в 1996 г. говорил об «эффективной диктатуре», то он говорил примерно о том же, о чем в 2008 г. Чергинец: двенадцать лет назад «сильное» государство уже было в основном построено, и так – на протяжении всех этих двенадцати лет.
Что предлагает А. Пикулик? Он предлагает в контексте авторитарного режима именовать силой то, что в демократическом контексте считалось бы слабостью и наоборот. В принципе можно поступать и так, но проблема, собственно, в том состоит, что подобная игра с именами не вооружает нас дополнительными концептуальными возможностями, хотя умножает сущности. Я хочу сказать, что в ряде случаев использование двух или трех мифов вместо одного не решает старых исследовательских проблем и не ставит новых. Допустим, вместо одной системы координат, в которой белое называется белым, а черное – черным, мы будем использовать две независимые друг от друга системы, причем во второй произведем перестановку имен. Что произойдет? Мы получим дополнительное самодостаточное объяснение типа: Беларусь не может перейти к демократии потому, что там все поставлено с ног на голову, и все поставлено там с ног на голову потому, что Беларусь не может перейти к демократии. Между тем, я полагаю, утверждение «сила демократического государства и сила авторитарного государства диаметрально противоположны» равноценны утверждению, что существуют сильные или слабые демократические бюрократии – в противовес сильным/слабым авторитарным бюрократиям, или что существуют либеральные корпорации, которые следует отличать от анархистских или коммунистических. Наконец, я усматриваю серьезное противоречие в самой характеристике сильного авторитарного государства как такого государства, которое «контролируется режимом и используется им как аппаратный ресурс». Здесь в принципе утверждается, что сила авторитарного государства производна от его слабости, т.е. что оно находится в полной зависимости от аппаратчиков, использующих его как средство для достижения своих целей.
---------------
«Сильное авторитарное государство» – это своего рода остаточная категория, т.е. категория, символизирующая слабую разрешающую способность типовых подходов, мобилизованных для объяснения постсоветских трансформаций, хотя и она немного добавляет к констатации того более или менее очевидного факта, что Беларусь, Россия и др. постсоветские республики находятся по ту сторону общепринятых представлений о «переходах к демократии», фазовые состояния которых квалифицируются либо как «демократии с прилагательными» (Collier and Levitsky, 1997), либо как «автократии с дополнительными определяющими словами». К этому остается добавить, что в реальности не существует никаких демократий без прилагательных – разве что в нормативной теории Дж. Ролза. Так же, как не существует идеальных авторитарных режимов, по отношению к которым можно было бы фиксировать отклонения. Скорее, напротив, реально существующие авторитарные режимы составляют серию «отклонений», каждому из которых присущи общие или пересекающиеся характеристики. Одна из этих характеристик – слабость государственных институтов. Преимущество «мягких» постсоветских авторитарных режимов, замечает один социолог в своем Lj, в том состоит, что можно быть сторонником или противником режима, не прилагая к тому ровным счетом никаких усилий. Я полагаю, что такая «индифферентность» масс может служить дополнительным стимулом к тому, чтобы иной раз в целях упрощения рассматривать государство по аналогии со средством массовой коммуникации – как систему каналов без циркулирующей по ней жидкости, т.е. как нечто, что собственным содержанием не обладает и заимствует его из формы, т.е. из «свойств» политического режима [3].
Подобный взгляд, я полагаю, вполне может сочетаться с положением, которое в контексте проблематики «государство в процессе перехода» выдвинули Хуан Линц и Альфред Степан: «Нет государства – нет демократии» (Linz and Stepan, 1996, ch.2). В этой связи становится все более популярным описание Беларуси, России и других постсоветских стран как «слабых государств» (см. McFaul, 1998, Solnick, 1999, Stoner-Weiss, 1999), которым присущи две определяющие характеристики:
Монополия на принуждение
1. В слабых государствах существенно ограничены возможности государства по применению «силовых» методов принуждения (administrative capacity). Иначе говоря, монополия на легитимное насилие со стороны централизованного государства подорвана конкуренцией со стороны других игроков – собственно представителей «режима», корпораций вроде Газпрома, зарубежных государств и международных организаций, структур гражданского общества и политической оппозиции. Несложно увидеть, что часть игроков притязает на право выступать от имени «государства» или рассматривает такое право как потенциально возможное.
Мы можем согласиться с тем, что правящая группировка, выступающая от имени белорусского государства, до сих пор довольно успешно решала задачу ослабления политической оппозиции и гражданского общества, но окончательное уничтожение последних – цель, находящаяся, по всей видимости, за пределами возможностей системы – хотя бы потому, что «оппозиция» является своеобразным алиби политического режима. Важно отметить, что в подобной перспективе «сила» – в отличие от «насилия» – трактуется как легитимное насилие. Или иначе: для того, чтобы насилие преобразовалось в силу, оно должно быть легитимным. В данном отношении сила нынешнего государства заметным образом ограничена: например, случаи Милошевича или Хусейна символичны и показательны в смысле ограничений, налагаемых современностью на неоправданное расширение поля «легитимного» насилия. Если же трактовать «насилие» в расширительном смысле, то ограниченность administrative capacity постсоветских государств может рассматриваться в качестве их фирменного лейбла. Если, к примеру, советское государство располагало широкими возможностями для того, чтобы вынудить граждан «покупать советское» (в связи с чем З. Бауман говорит о нем как о «диктатуре потребностей»), то возможности постсоветских государств по урезанию потребительских свобод граждан сильно ограничены, что, в свою очередь, становится фоновым обстоятельством, бросающим вызов социально-политической стабильности.
Однако если мы говорим об ограничениях, налагаемых современными обстоятельствами на реализацию легитимного насилия со стороны государства, то не возникнет ли необходимость квалифицировать современные европейские демократии как слабые – по тем же причинам, по которым это делается в отношении авторитарных режимов? Полагаю, что нет. Дело в том, что развитые демократические государства «сознательно» ограничивают сферы применения administrative capacity, и по этой самой причине преуспевают там, где успех новых авторитарных режимов представляется сомнительным. Например: руководство Беларуси тратит большие средства на поддержание «информационной блокады», вкладывая средства в гонку, в которой невозможно победить, и тем самым изымает ресурсы из тех сфер их возможного приложения, где монополия легитимного насилия теоретически достижима.
Ограничения, налагаемые на «силовую» монополию государства, связаны с двумя неустранимыми условиями, в которых осуществляются современные трансформации. Первое условие касается дефицита ресурсов, который может также усиливаться или ослабляться в связи с сокращением/возрастанием числа «спонсорских» каналов, от совокупной мощности которых зависит устойчивость системы. Второе касается ограниченной информации, причем горизонты этих ограничений во многом задаются правящим классом. Зависимость здесь прямая: чем выше неопределенность, тем более количество ресурсов должно быть задействовано с целью ее снижения. Моя позиция состоит в том, «лицензия» информационной монополии, которой может располагать государство, не означает, что сам монополист не мочит руки в холодной воде неопределенности, и более того: фактически он сужает свои информационные горизонты, тем самым ставя себя перед необходимостью упреждающих реакций в отношении всех возможных типов угроз (в т.ч. затрагивающих саму информационную монополию). Эта перманентная профилактика угроз по сути дела равнозначная распылению дефицитных ресурсов, которые позволили бы поддерживать монополию в других областях.
К примеру: располагает ли белорусской государство полноценной монополией в отношении сбора налогов? Думаю, что нет. Сегодня сбором (косвенных) налогов и другими поборами, помимо налоговых органов, в Беларуси занимаются едва ли не все игроки административного и собственно экономического рынка – от санэпидемстанций до средних школ. Следует подчеркнуть, что само правительство вносит существенный вклад в подрыв налоговой монополии: налоговый режим в стране чрезвычайно неоднородный, поскольку чиновники наделены правом формирования «льготных» реестров, т.е. фактически спекулируют на разнице курсов между налоговыми режимами. Все это суть один из симптомов слабого государства.
Сила закона
2. В постсоветских государствах отсутствует верховенство права (rule of law). Короче, именно отсутствие «силы закона» позволяет маркировать постсоветские государства как «слабые». Данный феномен, во многом отличающий постсоветские страны от стран Восточной Европы, означает главенство принципа волюнтаристского решения или произвола (arbitrary rule), причем корреляция между двумя указанными принципами чаще всего характеризуется не только как оппозиционная, но и как замещающая. Другими словами, если государство не настолько сильное (или зрелое), чтобы обеспечить rule of law, оно, если так можно выразиться, черпает свою силу из arbitrary rule. На языке неоинституциональных теорий (см. North, 1990) понятие «верховенство права» равнозначно преобладанию формальных институтов, т.е. когда основные агенты политического процесса следуют универсальным нормам и правилам, в то время как дефицит rule of law равнозначен преобладанию неформальных институтов, основанных на партикуляристских нормах и правилах. По этой причине в различных работах, описывающих слабые государства, мы чаще всего сталкиваемся с анализом явлений типа «олигархия», «феодализм» (Solnick, 1999: 805-12), «касикизм» (Matsuzato, 1999) и т.д., или применительно непосредственно к государству – «шантажистское государство» (Darden, 2001).
Для более адекватного понимания феномена замещения неформальными институтами формальных, опять же, можно оттолкнуться от условия фундаментальной неопределенности. Что такое институты? Это нормы и правила, структурирующие пространство взаимодействия между игроками, тем самым снижая уровень неопределенности во взаимных ожиданиях. Там, где государство недостаточно сильно для того, чтобы снизить неопределенность до уровня всеобщих норм и правил (до уровня закона, действующего с регулярностью и неотвратимостью силы притяжения), оно снижает эту неопределенность лишь до уровня партикулярных (или локальных) норм. В итоге государство (его «устойчивость») становится неоднородной: граждане ждут новых неожиданностей от правительства, правительство не склонно доверять населению и т.д. В конечном итоге область доверия сужается до узкого круга «друзей». Так, например, в случае правящей группировки выстраивается определенная иерархия друзей президента, друзей друзей президента, друзей учителей президента, друзей спортивных занятий президента, друзей сыновей президента, и т.д., образующих своего рода систему концентрических кругов, окруженных с «внешней стороны» буферной зоной «лояльных». Это довольно устойчивая система связей, хотя силу этих связей не следует выдавать за силу государства, даже если мы принимаем его «встроенность» (embeddedness) в общество как неотъемлемую характеристику.
Подобное понимание «силы» государства позволяет, помимо прочего, оценить его функциональность. Там, где правительство не подотчетно парламенту, основные решения принимаются не выбранными представителями различных групп граждан, но в узком кругу лиц, контролирующих правительство «с другой стороны». Здесь ограниченная функциональность правительства или нефункциональность парламента являются не их собственными значениями, но производны от дисфункциональности аппарата президента [4]. Когда политические партии не реализуют функцию политической коммуникации между элитами и массами, эта функция выпадает на долю «политических машин», основанных на массовом клиентелизме. В наиболее простом варианте данную зависимость можно охарактеризовать следующим образом: если какая-либо услуга не может быть оказана каким-либо сложно организованным государственным институтом, ее реализация «перепоручается» более простому социальному агрегату, который по известным причинам будет реализовывать ее менее эффективно и, как правило, менее качественно.
Хочу обратить особое внимание на то обстоятельство, что вышеописываемый подход не столько играет в «диалектику» сил, противопоставляя силу rule of law (на языке А. Пикулика, сильное демократическое государство) силе arbitrary rule (сильному авторитарному государству), сколько рассматривая их как позитивные корреляты друг друга, хотя и находящиеся не на различных полюсах фундаментальной неопределенности. Это в частности означает, что демократическое государство, базирующееся на принципах «верховенства права», вовсе не свободно от воздействия «волюнтаристского решения», но 1) комбинация формальных и неформальных норм здесь вовсе не та, что при авторитарном режиме; 2) зазор между формальными и неформальными нормами не насколько велик, чтобы генерировать значимые издержки, связанные с рассогласованием институтов (см., например, Олейник, 1998; Хлопин, 1994).
Уместно подкрепить эти, быть может, несколько абстрактные рассуждения по поводу «государства» примерами из жизни конкретных государственных учреждений. Если проследить историю перемещения В. Шеймана, то несложно заметить, что: а) сам он собственно и является государственным институтом, носящим свою функцию (охраны тела президента), что называется, в портфеле; б) государственная структура понижается или повышается в статусе в зависимости от того, возглавляется она В. Шейманом или кем-то другим. Когда Шейман покидает Прокуратуру – это сигнал о сужении сферы деятельности этого учреждения. Далее Прокуратуру возглавляет П. Миклашевич, человек хоть и малозаметный, но «достаточно серьезный». Знаком явного заката былого могущества этого ведомства становится назначение его главой Г. Василевича, бывшего главы Конституционного суда. Далее происходит следующее. Миклашевич, заменив Василевича в кресле главы Конституционного суда, неожиданно провозглашает, что теперь одна из основных задач КС будет состоять в контроле за исполнением должностными лицами законодательства. Что это означает? Что в результате рокировки тел функционеров произошла своеобразная рокировка функций учреждений. Конституционный суд, получив тело Миклашевича, отобрал у Прокуратуры одну из ее осевых функций, состоящих в контроле над властвующими. В то время как Прокуратура теперь должна заниматься проверкой законов на соответствие Конституции. В условиях главенства arbitrary rule это равнозначно превращению этого ведомства в какой-то аппендикс государства, где юристы предпенсионного возраста могут оттачивать свои профессиональные навыки и умения.
Почему я считаю, что подобные перемещения и рокировки являются признаком слабого государства? Потому что государственные институты, понимаемые как совокупность организаций (организационных схем и норм их функционирования) не успевают отстояться в качестве более или менее устойчивых и подпадают под прямое воздействие arbitrary rule. Это открывает широкие возможности для коррупции, понимаемой в данном случае как торговля «пасадами». С другой стороны, когда стимулов для эффективной деятельности бюрократии немного, торговля должностями (с небольшим должностным бизнесом в придачу) становится по сути дела безальтернативным источником вертикальной мобильности в слабом государстве. В дополнение к этому следует сказать, что функциональная неразбериха, связанная с пересмотром функций тех или иных ведомств под задачи текущего момента, ведет к рассогласованию институтов и законодательных норм. А это, в свою очередь, – катализатор ослабления государства в части монополии на легитимное насилие. Дело в том, что в ситуации, когда чиновники в формальной части своей деятельности вынуждены опираться на несколько противоречащих друг другу нормативов, они зачастую не наводят справки по данному поводу в вышестоящих инстанциях, а выбирают между нормативами (особенно, когда этот выбор дополнительно кем-то или чем-то мотивирован). Или вообще не делают выбора, фактически саботируя исполнение определенных распоряжений или решений (достаточно вспомнить несколько президентских директив, эффекты от которых – как рябь по воде. В частности, это касается декрета об энергосбережении). Короче, противоречия в законодательстве ведут к увеличению власти на местах, т.е. к ее утечке из центрального аппарата, монополия которого в части отправления законодательных и исполнительных функций оказывается в течение времени подорвана со стороны нижестоящих инстанций.
Государство с прилагательными
Какими преимуществами вооружают нас эти, быт может, несколько спекулятивные рассуждения? Принципиальных преимуществ, возможно, они не содержат, однако, мне кажется, их польза состоит в том, что они несколько структурируют игру воображаемого в области, отданной на откуп прогнозам и предсказаниям. В частности, в отличие от Алексея Пикулика, я не вижу предпосылок для перехода Беларуси в фазовое состояние «государство развития» (типа Южной Кореи или чего-то в этом роде). Это был бы, в общем, неплохой вариант, но наиболее существенный его недостаток связан с прекраснодушием его активистов. Власть вполне может «выбрать» такой вариант, но это будет выбор, совершенный в типовом регистре: с «социальным государством» что-то не получилось, давайте мы вам построим «государство-корпорацию»; с «государством-корпорацией» возникли какие-то неясности, давайте мы вам построим «государство развития» [5]. Мы просто обязаны предположить, что с «государством развития» получится то же самое, что и с прочими «государствами с прилагательными». Так следовало бы предположить не потому, что нынешние правители не желают ставить Беларусь на рельсы «развития» (скорее, наоборот), но именно на том основании, которое Алексей проводит в качестве контрабанды. «Сильное» государство – это довольно смелое заявление, требующее куда более надежных аргументов, нежели те, которыми исполнено предвосхищение наступления эпохи developmental state.
Итак, государственная стратегия, «меню» которой составляется из таких опций как а) «законность и производительность», б) приоритет экономического роста над политической реформой (т.е. последняя так или иначе предполагается), в) альянс между трудом и держателями капитала – государством, рабочей силой и корпорациями, г) особый акцент на иностранных технологических трансфертах и пр. (подробней см. Onis, 1991; Woo-Cumings, 1999), предполагает пересмотр того, что у нас дома называется «социальным контрактом», попросту говоря, пересмотр общественного договора, а выражаясь точнее – формирование нового пакта элит по поводу такой стратегии. Структура данного договора определяется соотношением сил, т.е. сил авторитарного государства, с одной стороны, и сил новой олигархии – с другой. Почему реализация подобного соглашения (предположим, оно уже достигнуто) представляется сомнительной, маловероятной и т.д.? Или иначе: почему стороны, вступившие в соглашение, через некоторое время начнут прилагать усилия к его пересмотру в соответствии с «фактическим» положением дел?
С точки зрения олигархов понятно почему: именно потому, что белорусское государство является слабым. Слабое государство, напомню, испытывает проблемы с законностью и, что с позиций бизнеса особенно важно, с предсказуемостью или определенностью ожиданий, которая здесь подменяется субститутом под названием «стабильность». Эти институциональные провалы» дополняются серией отягчающих обстоятельств – начиная с невысокого качества бюрократии (чего не, скажешь, например, о современном Китае), достаточно высокого уровня коррупции, неадекватной системы образования [6] и заканчивая низкой доходностью бизнеса в Беларуси в целом (в частности в связи с неоднородностью и низким качеством налоговой системы).
Сказанное не означает, что в Беларуси нельзя делать бизнес. Делать его здесь можно – также, как, скажем, и в России. Но вкладывать средства сюда не следует. По периметру достаточно много государств, куда вкладывать их предпочтительней. Это к вопросу о притоке капиталов, инвестиций и зарубежных технологических трансфертов, без которых «государство развития» лишается своего нерва – развития.
-------------
Элементы «новой экономической политики», явленные нам в виде решений об отмене особого права государства, известного под именем «золотой акции», о поэтапном снятии моратория на движение акций акционированных предприятий, конечно, стимулируют инвесторов, но, как отмечают экономисты, то будут инвесторы определенного типа [7]. Они заинтересованы не столько в развитии, сколько в отсутствии конкуренции. В обмен на это они готовы нести на себе груз определенных социальных повинностей (показатели роста зарплат, занятости, отчисления в различного рода фонды «национального развития», финансирование «дворцов» и пр.). При этом слабое государство располагает ограниченным набором средств принуждения к развитию и практически не располагает соответствующими стимулами. Таким образом, возможен минималистский пакт бизнеса и власти, своего рода tacit agreement about stagnation (молчаливое соглашение по поводу стагнации). Подлинным содержанием такого соглашения будет лицемерная подмена имен: экстенсивный рост или стагнация будут называться «развитием».
С точки зрения государства: пока неясно, с кем договариваться. Проблема, в сущности, в том, что власть, похожу, уже сидит за столом переговоров, но вторая переговорная сторона сильно запаздывает. Белорусский бизнес так и не вырастил олигархов. В прессе некоторых богатых людей именуют иногда «олигархами», хотя по региональным меркам эти люди должны проходить по графе «средний бизнес» (т.е. денег на приобретение предприятий нет, равно как и опыта «менеджмента развития»), не говоря уже о политическом влиянии этих граждан (коннотация, обычно предполагаемая словом «олигарх»). Почему в Беларуси нет олигархов? Хороший вопрос, потребовавший бы куда более обстоятельного объяснения, чем я могу себе здесь позволить. В качестве предварительного ответа на этот вопрос можно ограничиться анекдотом о том, что в Беларуси в течение года картошку выкапывают дважды. Второй раз – чтобы доесть то, что пришлось закопать обратно в первый раз. Не успели софтверные компании, обосновавшиеся в ПВТ, нарастить активы – как им уже повышают арендную плату. Не успел, скажем, Юрий Чиж получить внушительный по местным меркам доход – ему тут же навязывают строительство ледового дворца. И суть даже не в том, что Юрий Чиж не сможет заработать на строительстве ледового дворца, но в том, что в Беларуси средства не капитализируются. В итоге возникает такая цепочка: нет условий для накопления – не созидаются капиталы – не наступает условий для будущего. На языке институционального подхода мы можем говорить о высоких общих издержках ведения бизнеса, значимой частью которых являются трансакционные издержки. Последние – опять-таки – вынуждают нас обратить внимание на основный источник их генерирования. Это не «социальная политика», как принято считать, но именно слабое и неэффективное государство. Так, например, экзотическая попытка белорусского руководства загнать мелкий и средний бизнес в рамки «семейных корпораций» – это вовсе не фактор роста, это еще один заградитель, продуцирующий издержки.
Наконец, еще один важный момент, превращающий потенциальный пакт элит в зыбкую майю-иллюзию, связан со стимулами к риску. В Беларуси нулевая склонность к риску, и это касается отнюдь не только партийной оппозиции. В данном отношении белорусские бизнесмены или представители центрального аппарата власти ничем не отличаются друг от друга. Отсутствие склонности к риску в непосредственном смысле связано с определенным соотношением возможных выгод и потерь, но, вместе с тем, отсутствие этой склонности является обратной стороной дефицита социального капитала, или, если угодно, слабой динамики движения социальных капиталов, их низкой ликвидности и конвертируемости, невысокого уровня взаимного доверия и пр. Можно считать большим достижением, что в какой-то момент люди стали доверять свои средства, помимо родственников и друзей, еще и банкам, но для того, чтобы страховать ими чьи-то риски или цементировать чье-то развитие – нужно пройти, по всей видимости, немалый путь. В принципе то же самое касается власти: сегодня ей крайне необходимо поставить на возможный выигрыш олигархов, но может ли она им довериться? Не может – следовательно, необходимо иметь «страховочный полис» в виде предыдущего контракта с населением. Если же не реструктурировать этот «предыдущий» контракт, то олигархи не станут вступать в новый, или же будут держать свою «фигу в кармане». Это означает, что они будут стремиться по возможность быстрее изъять средства или убрать их подальше с глаз (что в принципе всегда происходит в странах с высокой степенью риска вложений). Государство располагает ограниченным набором средств принуждения к соглашению, причем применение принуждения в данном отношении генерирует издержи применения принуждения, т.е. дополнительно ослабляет государство.
Наиболее вероятным сценарием развития ситуации, мне кажется, может стать «промежуточный» общественный договор, т.е. широкая компромиссная конвенция по поводу стагнации. Это означает, что и «олигархам» что-то предложат, и социальную поддержку какую-то оставят, вернее сказать, будут социальную поддержку постепенно переводить на баланс новых бизнес-групп. А если так, то нужно будет бизнес-группы как-то контролировать. В ситуации дефицита «верховенства закона» этот контроль нельзя отдать на откуп нанимателей и наемных работников (при посредничестве судебных инстанций), т.е. доверить «гражданского договору», посему нужны специальные контрольные органы. Далее все будет происходить по строгой схеме: если бюрократа поставить на финансовый поток, то поток этот уйдет в песок. Очень показательно, например, что годовой объем «адресных» социальных льгот «съели» на местах всего за три месяца. Теперь для компенсации дыр в местных бюджетах нужно проводить субботники, взвинчивать арендную плату предпринимателям и одновременно атаковать центр, лоббируя увеличение квот.
Слабое государство в чем-то подобно карточному домику: выдерни пикового короля – все повалится. Оно не может опереться просто на себя (в т.ч. свою силовую составляющую) и олигархов, оно так или иначе будет оглядываться на «широкую электоральную поддержку» и продолжать изнуряющую торговлю с Россией. Сам переход к «развитию», скорее всего, будет осуществляться в колебательном режиме, отражающем состояния политической и экономической конъюнктур (шаг в сторону «либерализации» – реверс в сторону «социального государства»). Теоретически такие «трансформации» могут продолжаться значительно дольше тех, что предполагаются в «государстве развития». Я не берусь утверждать, что вариант с развитием в принципе невозможен, я лишь хочу сказать, что, во-первых, предпосылок для развития сегодня критически мало; и, во-вторых, переход у развитию возможен на путях укрепления государства, а не увеличения страховок для людей, государственным бизнесом промышляющих.
Чтобы закончить: «мораторий» и взрыв
Мне в принципе глубоко понятен пафос А. Пикулика, когда он, использую метафору Дэвида Старка и Ласло Бруста «будущее строится не на руинах прошлого, а из руин прошлого», делает акцент на «эволюционной» реконфигурации или ре-адаптации старых институтов под новые проекты и новые задачи (в противовес «революционной» замене старых институтов новыми). Мне, однако, в связи с этим в голову не приходит ничего, кроме слов одного киногероя, заметившего мимоходом, что в море метафор много мин – легко утонуть. Можно указать, по меньшей мере, на две такие мины.
Во-первых, применительно к перспективам «государства развития» акцент на «эволюции» должен означать в любом случае что-то вроде отсутствия системной реформы. Иными словами, всякая реформа слабого государства силами слабого государства от имени слабого государства означает не более и не менее как рекомбинацию старых, исходных факторов стагнации. Мы можем комбинировать эти факторы по своему усмотрению, но при любой возможной их комбинации «культурная парадигма» или «национальная идентичность» остается в принципе неизменной. То, что обычно принимается за «развитие», является не более чем перегруппировкой факторов, лежащих в основе базовой мозаики. Это один из основных выводов теории «creating destruction» (творческого разрушения), которую последователи замечательного экономиста Йозефа Шумпетера разработали применительно к экономическому развитию на основе схемы, которую сам Шумпетер применял к науке и технологиям. Смысл в том, что для созидания чего-то нового необходимы факторы «разрушения», которые в пределах конкретной культурной парадигмы, как правило, отсутствуют. Один из возможных выходов – внешняя интервенция; подобным образом нередко разъяснялись феномены развития в государствах с соответствующими прилагательными (в Японии, Южной Корее, а также, например, в Чили). Под «интервенцией», по всей видимости, нет необходимости всякий раз понимать военную интервенцию, однако, если иметь в виду, скажем, Чили, то долговременное присутствие в этой стране американских корпораций, а также экономистов Чикагской школы в качестве советников Пиночета (Valdes, 1995; Sznajder, 1996), – это такие факторы, которые все же имели вес и были автономны по отношению к местной «идентичности».
2) Мне кажется, нужно постоянно удерживать в голове одно из ключевых существительных приведенной метафоры – руины. Я хочу сказать, что вне зависимости от того, собираемся ли мы строить будущее на руинах, или же предпочитаем использовать эти руины в качестве строительных блоков, – руины должны быть в наличии. Они должны присутствовать теоретически: применительно к чрезвычайно ригидной политической системе, каковой является белорусская, прогнозировать фазу развития имеет смысл лишь после того, как мы вообразили точку распада «правил застоя». Вообще говоря, следовало бы набраться мужества и посмотреть на «кризис» с различных сторон, по возможности абстрагируясь одновременно от нашей боли и наших страхов. С позиции ряда современных теоретиков экономического развития, кризис – это необходимое фазовое условие развития, это устранение различного рода асимметрий, накопившихся за период роста (а рост никогда не бывает однородным). С точки зрения политики и морали – это расплата за вето или, если угодно, мораторий, который был наложен на развитие в 1994 г. Я примыкаю к той группе людей, которые не мобилизуются установкой, в соответствии с которой такой «мораторий» был бесплатным даром богов достойному во всех отношениях народу. Руины присутствовали исторически: практически все «государства развития» в преддверие периода инновационного роста пережили системный кризис (или войну, включая гражданские войны) различной интенсивности, глубины и продолжительности. В ходе этих кризисов были устранены «факторы сдерживания», или же их воздействие было минимизировано. Словом, всякое развитие – если воспользоваться, скажем, моделью Ю. Лотмана, используемую им в случае анализа культуры – помимо эволюционных моментов, содержит момент взрыва.
Итоговое резюме я предпочел бы сформулировать так: если в Беларуси действительно имеются силы, мыслящие в категориях развития, они должны уметь мыслить в категориях распада, полураспада и пр. В общем, без распада нельзя. Опыт некоторых компьютерных игр учит нас простому правилу: успех на новом уровне игры обеспечивается отказом от методов, которым мы обязаны успехам на предыдущих уровнях.



Comments
Заставляет "много думать".
Что до демократии, то без нее люди жили тысячи лет, как-то трудно согласиться с трактовкой автора, из которой следует, что сильные государства вместе с демократией появились на свете лет 60 назад.
Наверно, самое аккуратное определение сильного государства - способное подчинять своей воле членов общества. Благотворность этого подчинения для дальнейших судеб общества, характер воления (который может быть совершенно идиотским), инструменты подчинения (которыми отличается демократическое государство от авторитарного), в определение силы/слабости входить не должны.
Иначе это превращается просто в еще один способ обругать власть, возможно, вдохновив ее оппонентов, она, мол, не только недемократичная, неэффективная, репрессивная, она еще и слабая. К сожалению, в смысле данного выше определения, а именно с этим свойством власти приходится сталкиваться людям,добивающимся изменений, она достаточно сильна.
= Сильным по отношению к кому? Или чему? По отношению к гражданину? Или по отношению к оппозиции, которая не находится в настоящий момент у власти? Если по отношению к оппозиции – то, да, наше государство сильное, но я не понимаю, почему оппозиция в данном случае должна служить точкой отсчета. Вокруг есть другие государства – например, страны Балтии или Польша. Они считаются более сильными (в т.ч. в большинстве соответствующих рейтингов). Я лишь попытался разъяснить несколько базовых критериев, которые обычно кладутся в основу концепций «слабого» государства.
«Иначе это превращается просто в еще один способ обругать власть, возможно, вдохновив ее оппонентов…»
= Вообще говоря, я не ставил себе задачу обругать власть или вдохновить ее оппонентов (выводы, которые делает из писанного партийная оппозиция – ее личное дело) – именно по той причине, что не стремился создать «усложненную агитку». Равно как, полагаю, и те исследователи, на которых я опирался (см. полную версию текста – там есть список литературы).
«Наверно, самое аккуратное определение сильного государства – способное подчинять своей воле членов общества».
= Я не думаю, что это аккуратное, скорее это самое ходовое и размытое определение сильного государства. Одно из достоинств нового политико-правого (институционального) подхода, на который, кстати, опирается А. Пикулик, но не использует до конца его потенций, как раз в том и состоит, что в нем «государство» не мистифицируется. Государство – это всего-навсего 1) контора, предоставляющая определенные услуги населению (в частности, безопасность); 2) общественный договор по поводу основных принципов взаимодействия между рынком, гражданским обществом и собственно государственными институтами, т.е. в триаде «договор» – «обмен» – «насилие». Если удельная доля «насилия» превышает долю двух других принципов, то этот вовсе не означает, что у государства теперь вся сила. Скорее наоборот – странная зависимость, которую не так давно обнаружили неоинституционалисты. Государство, разумеется, не 60 лет назад возникло, однако в своей модерной форме оно возникло не так давно, как может показаться. Короче говоря, силу государства в данной оптике нет необходимости отождествлять с силой политического режима или силой власти как таковой. Так вот, наше государство предоставляет населению плохие публичные блага (public goods), оно неспособно в полной мере обеспечить безопасность (если вспомнить, например, о «живых щитах») и пр., т.е. оно является слабым (даже в СНГ оно находится не в первой пятерке – например, уступает Казахстану). Сильным, устойчивым ли является политический режим , который склонен отождествлять себя с государством? Возможно – если, конечно, партикулярные принципы взаимодействия или неформальные «правила игры» достаточно устойчивы. Хотя мой текст был не об этом.
Наконец, самое главное: вопрос о силе и слабости государства в нашем случае возникает применительно к проблеме специфических целей политического режима. И я, и Пикулик спрашиваем себя: способен ли ПОЛИТИЧЕСКИЙ РЕЖИМ провести модернизацию СИЛАМИ ГОСУДАРСТВА (поскольку иными силами – гражданским обществом и рыночными структурами – он практически не располагает или располагает в минимальной степени) и оставаться конкурентоспособным в региональном контексте. Пикулик говорит: да, способно, поскольку оно является достаточно сильным. Я же ему противоречу: оно не способно это сделать именно потому, что не является достаточно сильным.
Способна ли наша власть избивать демонстрантов силами ОМОНа? Ответьте на этот вопрос без моей помощи, пожалуйста.
Спасибо за комментарий, Я.П.
И общий вопрос, почему столько терминов взято в кавычки ? Может это и есть один из признаков слабости нашего государство, что какое понятие не возьми, в особенности "верховенство закона", его обязательно надо брать в кавычки... Такая публикация на английском языке вызвала бы много вопросов, я думаю, вы не стали бы брать там столько слов в кавычки. Может попробовать писать и по-русски таким образом, может несколько свежих идей появится в процессе перевода на безкавычный язык...
Успехов, Я.П.
Ваше объяснение насчет модерного государства просто замечательно. Если его продолжить, то получается, что сила домодерного государства как раз в том, в чем слабость модерного: то самое удвоение сущностей, в котором Вы обвиняете А.Пикулика.
Представляется все же, что сила государства, как модерного, так не и очень – в его базовой способности по Гоббсу предотвращать войну «всех против всех».
Когда я говорю о способности навязывать волю, речь не обязательно идет о насилии. Когда Джордж Буш посылает войска в Ирак, то они там воюют, выполняя его приказ. Если бы войско разбежалось, дезертировало, если бы акции протеста, бунты и волнения делали ведение войны невозможной, следовало бы говорить о слабости. Если это не имеет места, то государство сильно, оно способно навязывать обществу ведение войны (в данном случае в отношении своего общества не применяя насилия).
Абсурдность, факультативность определений силы государства, которыми Вы оперируете, особенно ярко демонстрирует рейтинг силы постсоветских государств, на который Вы ссылаетесь, где на первом месте – «сильная» Молдова. Эта «сильная» держава просто не контролирует добрую треть своей территории, не выполняет ту первичную функцию государства, о которой писал Гоббс.
Для тех свойств государства, о которых Вы пишете (способности обеспечивать публичные блага), разумнее было бы зарезервировать другое слова – скажем, красота, или, как пишет А. Пикулик, функциональность. Новомодные теории могут углублять обыденные и домодерные научные понятия, но по идее не должны прямо противоречить им.
Несколько слов по поводу кавычек. Вообще говоря, я не являюсь фанатиком подходов, на которые опираюсь (в частности это касается концепций «слабого государства»). То есть меня все еще легко переубедить – отчасти этим объясняется срабатывание «закона кавычек». Однако пока контраргументы, в основном сводящиеся к тому, что «сильное государство» в Беларуси построено в течение неполных 20 лет (феноменальная скорость), и все рейтинги, свидетельствующие об обратном – полная туфта, не кажутся мне очень убедительными.
Я уже пытался обратить внимание в связи с предложением Пикулика считать Беларусь «сильным» государством на простую проблему: сильным по отношению к чему? Или в связи с какими целями? Достаточно ли оно сильно для того, чтобы обеспечить кондицию «государства развития»? Думаю, что нет. Достаточно ли оно сильно для того, чтобы навязать свою систему оценок таким организациям, как МВФ, и заставить их считать себя «сильным государством»? Ответ тот же – и посему давайте пользоваться сторонними рейтингами, которые «сильнее» наших внутренних представлений о силе и слабости. Это ведь достаточно простое предложение, хотя и непатриотичное по духу.
По поводу указанного рейтинга. Молдова, равно как прочие постсоветские государства не квалифицируется там как «сильная», скорее – как «слабая», и она лишь на несколько пунктов превосходит Беларусь. У Молдовы есть территориальные проблемы – но контроль над «спорными территориями» (как они квалифицируются в международном праве), для составителей рейтинга, по всей видимости, не является определяющий характеристикой. Между тем, если судить по графе «security», то у Беларуси несколько более выгодные позиции, чем у Молдовы, хотя ее превосходство в этом отношении компенсируется отставанием в других сферах (http://www.brookings.edu/reports/2008/0
Я, наверно, что-то недопонял на счет американской армии в Ираке: там ведь контрактная (рыночная) система действует, причем контракты заключаются длительностью на один год. Так что можно год служить и затем «дезертировать». Силу государства по большому счету это не затрагивает, в лучшем случае – косвенно.
Наконец, по поводу публичных или коллективных благ (их также часто называют «общественными»). Почему бы нам «безопасность» не включит в состав этих благ – тем более, что так обычно и делается в рамках подходов, этим понятием оперирующих. Общественные блага (public goods) – это блага, к которым имеют доступ все индивиды. В противоположность частным благам общественные блага: 1) неконкурентны: потребление такого блага одним человеком не сокращает количество блага, доступное другим; 2) носят неисключающий характер, т.е. не позволяют лишить кого-либо доступа к этими благами. К общественным благам относятся: оборона, бесплатное образование, строительство дорог, производство законов, общедоступное посещение парков, музеев и т.п. Эти характеристики не позволяют назначать плату за общественные блага, вследствие чего частный сектор оказывается не заинтересованным в финансировании их производства. Именно поэтому их производит государство. Количество и качество публичных благ считается сегодня основным показателем силы, эффективности и других характеристик государства.
Именно это я имел в виду, когда говорил, что армия США подчиняется Джорджу Бушу и выполняет его приказы, неважно, контрактная она или нет, а силы безопасности, скажем, Ирака, выполняют приказы своего высшего руководства очень плохо (уж не знаю, контрактные они там или нет), плохо настолько, что Бушу приходится не предаваться раздумьям о многоплановости безопасности, а компенсировать слабость иракского государства силой американского. И не в смысле хорошей собираемости налогов и эффективной защиты контрактов, а в самом исконном.
К сожалению, и модерным государством нередко приходится сталкиваться с вызовами, с которыми приходилось иметь дело и египетским фараонам – бунты, неповиновение, отсутствие элементарного порядка (даже не правопорядка). В способности справляться с такими вызовами почиталась сила домодерных государств, сколь можно судить, например, по неоинституциональным составителям рейтингов силы постсоветских стран, поставившим Молдову выше Беларуси, сейчас эта способность атрибутом государственной силы не считается. А судя по Вашим рассуждениям является скорее показателем слабости – насилие применять, фу, как некрасиво (и несильно).
Поскольку о силе государств люди судили от веку, а о функциональности, эффективности и прочих превосходных свойствах стали говорить сравнительно недавно, то разумнее было бы понимать под силой государства то же, что понималось и раньше,
Что до рейтингов международных организаций, которые мы должны считать источником высшей мудрости, то они имеют хотя бы тот недостаток, что составляются по принципу индексов: измеряются факторы, а потом значения складываются с некоторыми «весами». Уже сама процедура измерения факторов – вещь довольно спорная, а уж «взвешивание» открывает полный простор для произвола. Именно это является причиной того, что Молдова, неспособная усмирить мятежное Приднестровье, оказывается более сильной, чем другие государства, может и менее симпатичные, но с подобной напастью успешно справляющиеся.
Аналогичным образом Ваши глубокомысленные рассуждения о многокомпонентности безопасности являются на самом деле синонимом того же самого произвола в оценках. Утверждать, что Беларусь хуже других (или многих) в этом смысле по всем компонентам, не станете, наверно, даже Вы, а «веса», с помощью которых Вы получаете итоговый результат, отражают главным образом Ваше желание именно такой результат и получить.
По этим четырем позициям Беларусь имеет оценки 6.57, 2.31, 8.24 и 9.41, а скажем, экзотическое Вануату - соответственно 6.06, 7.21, 10.00 и 7.52. Суммарный рейтинг Беларуси, исчисляемый через среднее арифметическое (т.е. когда все веса равны 0.25), равен 6.63, а Вануату – 7.70, Беларусь занимает 81 место, а Вануату – 116, т.е. как раз входит в первые 25 наиболее сильных государств.
Авторы отчета на странице 36 специально поясняют, что «не существует стандартного подхода к созданию индексов, базирующихся на индикаторах».
Я даже не буду оспаривать способ построения индикаторов, воспользуюсь теми, которые фигурируют в отчете, но сформирую индекс с другими весами (на что имею полное право, поскольку «стандартного подхода не существует»). Экономическому индикатору припишу вес 0.368, политическому – 0.132 (маленький, а почему должен быть большой?), индикатору безопасности – вес 0.132, и social welfare – 0.368. Тогда с теми же значениями индикаторов итоговый индекс Беларуси оказывается равным 7.272, а Вануату – 7. 268. Можете взять калькулятор и проверить. При таком исчислении индекса Беларусь опережает Вануату, которая в рейтинге МВФ занимает 25 место.
Более того, если Беларусь превосходит некую страну по значению хотя бы одного индикатора, то можно подобрать такие веса, что Беларусь превзойдет эту страну и по итоговому рейтингу. Так что при надлежащем подборе весов Беларусь может обогнать не только Вануату, но и Латвию, находящуюся в рейтинге МВФ на 5-м месте.
Это игра в арифметические бирюльки? Ровно в той же степени, в какой ею является рейтингоисчисление экспертов МВФ. Мой выбор весов ничуть не менее (хотя и не более) обоснован, чем выбор уважаемых авторов доклада. Чем среднее арифметическое лучше, откуда следует, что четыре индикатора вносят именно равные вклады в силу государства? Может и лучше, но авторы доклада свой выбор равных весов вообще никак не обосновывают.
Своей святой верой в заграничные показатели, которые простенькой арифметической манипуляцией можно изменить на существенно иные, Вы демонстрируете отсутствие не патриотизма, а иных качеств, наличие которых Вам, возможно, совсем бы и не повредило.
1. Если вы пересчитываете вес значений, то не забывайте, что меняются местами не только два государства – происходит перегруппировка всего ряда т.н. «развивающихся государств». В результате Беларусь оказывается вовсе не на 25-м месте. Короче говоря, незачет: по экономике – 42-е место, вэлфэя – 29-е, дальше было лень считать… Я же вам сразу предложил найти критерий «силы», по которому Беларусь войдет туда, куда нужно.
2. Итак, новых критериев вы не предлагаете, просто настаиваете на изменении их веса? Почему нет, можно и так. Потому и нелегко понять, с чем вы спорите, с моей воображаемой «святой верой» в незыблемость чьих-то критериев и пришиваемых им значений? Так я в ней изначально не упорствовал. Я ведь сказал лишь то, что сказал: для целей модернизации у государства недостает силы: политический режим ригиден, государственные институты недостаточно устойчивы, критически мало условий для перехода от стагнации к развитию. Для целей профилактики оппозиционных выступлений? Хватает.
3. В любом из случаев для опровержения концепций «слабого государства» у вас мало аргументов, причем вы сами у себя их отнимаете, ибо все это суть «игра в арифметические бирюльки». Ну ладно, скажут вам, сторонники этих концепций, оставайтесь тайным силачом. Ибо эта игра имеет серьезные последствия – не просто чье-то самолюбие потешить. Вы можете оставаться альтернативным силачом, скептическим таким, но мы инвестиционный рейтинг вам все равно не поднимем, риски будем оценивать как высокие, проценты по кредитам не изменим, а вдобавок страшно несправедливые санкции введем. Вы все никак не хотите понять, что следовало бы подразумевать под «силой». Кто-то имеет силу подобные необъективные критерии навязывать, а кто-то договорной силы их изменить не имеет.
4. Вообще говоря, я являюсь сторонником взгляда, согласно которому критерии не являются совершенно произвольными значениями, поскольку коренятся в «объективных структурах социального мира» – это я цитирую Бурдье. В такой перспективе, важно не просто опровергнуть какой-то миф или опровергнуть чье-то мнение, важно понять механизмы, которые продуцируют подобные мнения. Вот вы, например, склонны приписывать более высокое значение «способность подавлять частные, групповые претензии на власть – бунты, революции, восстания и т.д.». А также предотвращать нападения других государств – добавляю я. Это и есть «сила» государства в исконном ее измерении. Все совершенно верно – и это действительно как-то укоренено в объективных структурах мира – но вот если бы современный мир строился бы в соответствии с такими исключительно категориями видения и деления, то Беларусь не котировалась бы ни в каком из рейтингов. Ее бы просто не существовало, как это случалось в те времена, когда война была частью экономики (или наоборот). И очень хорошо, что в нынешнюю эпоху большое значение играют какие-то другие критерии, по которым даже небольшие и молодые государства свою силу могут проявить.
5. Наконец, имеются посконные категории оценки силы (стабильности и устойчивости) государственных институтов (как системы взаимных обязательств). Вы вот на сколько вперед свою жизнь планируете? Наверное, как все – на 5-10 лет вперед ( в той части, которая касается государства). Почему не на 30-50, как немцы и англичане (там еще кредиты на 80 лет дают)? Потому что горизонты ожидания у нас – короткие, инвестиции – еще короче, а ставки по кредитам – высокие. И это неспроста. Об этом, кстати, Гоббс еще писал, говоря о законах, о доверии и рисках. Мы ведь с вами, в сущности, уже при третьем политическом режиме живем, глобальный дефолт был… Хотя кое-что выстояло даже в кризисные времена. Транспорт, например, ходил, и менты людей на дороге не грабили. Потому что государство – это нечто такое, что остается за вычетом «фактора Лукашенко».
6. Пожалуй, я бы уже на чем-то остановился. Какой-то промежуточный договор, что ли? Напишите что-нибудь еще про мои качества (люблю про себя читать), да и покончим с этим.
Что до вашего спора с А. Пикуликом, то Вас, по-видимому, обескуражило слово «развитие», которое присутствует в определении модели, к которой Беларусь, по его мнению, может перейти. Вы почему-то посчитали, что «государство развития» - это синоним либеральной демократии и свободной рыночной экономики. Вы, по-видимому, правы, что переход к этому благолепию для сегодняшней Беларуси вряд ли возможен.
Но, насколько я понимаю, Алексей имел в виду нечто иное, а именно государственный капитализм образца Юго-Восточной Азии 50-х-60-х годов или же современной России (о последней аналогии Алексей сказал в передаче «Пражский акцент», посвященной обсуждению его статьи). Эта модель – совсем не идеал и не понятно, почему для ее создания нужна такая уж нечеловеческая государственная мощь, государства, которые попадают в первую 25-ку, обладают банальной свободной экономикой с демократией.
Кстати, в рейтинге, о котором мы ведем речь, российское государство оказывается слабее белорусского. Но если эта слабость России не помешала ей создать то, что А. Пикулик называет «государством развития», то возможно и у белорусского государства силенок на это хватит.
Если бы Вы показали, что белорусские условия хуже тех, с которых начинали, скажем, Корея, Индонезия, Тайвань, а также Китай в каком-нибудь 1978 году, тогда с Вами можно было бы согласиться, что и этот путь для Беларуси заказан. Но по-моему способность этих держав до их трансформации в «государства развития» обеспечивать общественные блага была достаточно скромной.
1. Понимать «силу» не вообще, а инструментально. По большому счету, сила – это некоторое количество ресурсов плюс схемы их использования для достижения поставленных целей. Т.е. ресурсов может быть много (например, человеческих), но схемы их перерераспределения недостаточно (или достаточно, или очень) неэффективны. Здесь, намечается, видимо, наше небольшое расхождение: говоря об инструментальном характере рейтингов, я также имею в виду, что они являются инструментом силы, влияния; ваша позиция по этому вопросу для меня до конца не прояснена. Я придерживаюсь этой позиции для того, чтобы объяснить, почему различного рода рейтинги, предъявляемые официальным Минском, имеют такое большое влияние внутри страны и такое малое – вне ее.
2. Предметом спора является вопрос: хватит ли у белорусского государства сил для бескризисного перехода к развитию? Именно в этом вопросе намечаются наши расхождения с Пикуликом, причем оба мы согласны в том, что касается «разноскоростных» экономической реформы и политической либерализации. «Государство развития» – это не синоним либеральной демократии, особенно если иметь в виду примеры вроде Чили и Южной Кореи (1950-е – 1970-е).
3. Рейтинги, разумеется, не абсолютны – хотя бы в том смысле, что в любом смысле не дают адекватного представления о возможностях перехода к экономическому развитию (политическое мы оставляем за скобками). Тут очень важно посмотреть на динамику развития. Например, Китай, который приводят в качестве примера успешной экономической либерализации при замораживании политической реформы, в упоминаемом рейтинге занимает более низкую позицию, чем Беларусь, но этого самого «развития» в Китае больше. Равно как и в России. Во-первых, собственно динамика: у нас ее нет, у них – есть. Во-вторых, воля к реформе: примерно та же картина. Если говорить о России, то там реформаторская «парадигма» заложена еще во времена Ельцина. А от широкой реформы к ограниченной реформе перейти проще, чем от контр-реформы – к той же ограниченной реформе. Сопротивление системы ниже, издержки ниже и пр. В целом я согласен с тем, что государственные институты РФ слабее РБ (тут, что называется, большая страна – большие проблемы) – но какие сильные стороны имеются у РФ? 1) Традиционно высокое качество бюрократии (в сравнении с качеством населения в целом) и, соответственно, управляемости. Это важно, поскольку белорусская реформа «сверху», скорее всего, умрет уже на «среднем звене» бюрократии. 2) Лучше развито экономическое законодательство, хотя исполнение законов примерно на нашем уровне.3) Лучше эмансипирована экономика от политики (равно как и в Китае). 4) Выше стимулы к риску. 5) Россия – самостоятельная страна, которой не на кого полагаться. Беларусь же все еще рассчитывает пожить в составе «материнской экономики» – это важнейший момент, который рейтингами не учитывается, но который имеет большое значение в смысле силы государства. 6) Выше политическая стабильность: Россия поменяла двух императоров – и ничего. Мы же до сих вообразить не можем, что будет «после Лукашенко» (чистый признак слабости, по Гоббсу и Локку). Вот если бы мы в конституции написали, что Лукашенко произошел от Зевса, и все его дети – полубоги, которые поведут нас куда нужно, то можно было бы о чем-то говорить. Наконец, пока еще неизвестно, станет ли Россия государством развития (в смысле «прототипов» типа послевоенной Японии или Кореи): пока там развиваются только несколько естественных монополий.
Ну в целом: спасибо. Пикулик обещал что-то написать в ответ, я тоже что-то, возможно, напишу – по мотивам нашего спора. Текст, написанный таким образом, будет более полезен, нежели созданный в «недиалоговом» режиме.